А потом, значит, я заранее попросил слово, и всё время думал: как же мне подойти к этому делу, как выступить? И решил — всё равно выступлю, несмотря на эту тяжёлую обстановку. Правда, передо мной выступал Пластов — художник. Он внёс какую-то разрядку, поэтому я оказался в немного лучшем положении. Пластов решил, видимо, притвориться таким мужичком, а может, он и в самом деле такой — я его тогда в первый раз видел. Он стал рассказывать: вот, мол, приехал я недавно на родину, сижу, пишу этюд. Подходит ко мне колхозник и спрашивает: — Ты вот что тут пишешь? — Ну, вот, этюд. — А сколько такая картинка может стоить? Я ему сказал. Он: —_ Во! Столько тебе платят за это?! Вот, понимаете, народ — он чует. Он понимает. И, в общем, Пластов выступил таким народником. Рассказал, что народ всё понимает, он умнее нас. Вот народ! А мы тут интеллигенты — неполноценные, мол. А он — не такой интеллигент. Он и с народом, и как бы без народа. Ну, и, мол, несчастье его в том, что живёт он в Москве, а надо бы жить там, с народом. В этом был смысл. Я точно не помню, говорил ли он именно так, но примерно в таком духе. Атмосфера немного разрядилась. Никого с трибуны не прогнали. И вот вышел я. Надо было что-то говорить. Надо было защищать Союз. Я решил поступить так. Начал с того, что мне никогда не приходилось выступать с такой высокой трибуны. Ну, приходилось разное: лежал в госпиталях, прыгал в тыл к немцам, воевал в Сталинграде. Я знал, что и Хрущёв воевал в Сталинграде. Вот и сказал: воевал там, всё. Но выступать с такой трибуны — не приходилось. Это почему-то вызвало лёгкий доброжелательный смешок. Значит, всё в порядке. Потом я сказал: «Вот я недавно был в Югославии, и там видел всякие кляксы, которые рисовали абстракционисты. Я понимаю, что это искусство, всё такое, но, честно говоря, я его не понимаю». Я это специально сказал, потому что думал: абстракционистам тут ничего не грозит, тем более — югославским. Но Хрущёв меня прервал: «Но в Югославии всё равно социализм!» Он понял, что я могу, не дай Бог, сказать что-то плохое про Югославию, а он в это время уже с ней как бы в нормальных отношениях. И он решил меня заранее сориентировать, чтобы я чего-нибудь не ляпнул. Я сказал: «Да, Никита Сергеевич, я это знаю. Там действительно социализм. Но вот я видел один фильм, который...» И стал рассказывать этот фильм, который, по-моему, был дурацкий. Потому что там они тогда игрались в свободу — как и сегодня. И я говорю: — Вот если передать название этого фильма, то я бы сказал так: там есть женщина, которая не любит своего ухажёра, а он её любит. Есть молодой, который хочет жить с этой женщиной, но не может. А есть старик, который совсем ничего не может. Почему-то это вызвало хохот в президиуме, хотя я не ожидал такой реакции. И сразу ко мне стали хорошо относиться. Потом я перешёл к Союзу. Сказал, что не всё так просто. Вот Вам понравилась моя «Баллада о солдате»? А ведь меня из-за неё исключали из партии. И приводили аргументы. Но ведь не всякий аргумент — прав. А вам картина понравилась. И во всём мире она принесла нашей стране признание. Поэтому в искусстве всё очень сложно. А сейчас хотят закрыть Союз — и это напрасно. Я пошёл в демагогию сознательно, потому что понимал: с демагогами иначе нельзя. Я сказал: «Это единственный такой союз в мире! А его берут и закрывают! Никита Сергеевич, вы уж нам доверьте. Если Союз сохранится, мы там сумеем бороться со всеми врагами социалистического реализма. Мы сами не допустим ничего». Потому что я понимал: если сейчас состоится то, что задумала группа во главе с Серовым и Вучетичем — тогда никому из нас жизни не будет. Я считал, что это самое главное. И после моего выступления Хрущёв объявил перерыв.