Вы знаете, я помню это. И несмотря на то, что я тогда был жертвой, потом мне даже на некоторое время стало лучше, потому что меня выпустили за границу, в Лондон. Через несколько месяцев с меня сняли это вето, и я уехал на несколько дней в Лондон — тогда вышла книжка у меня, всё. Но в 64-м году для меня это был траур. Потому что я боялся, что как раз те люди, которые толкали… Ведь к власти пришли те, кто сидел в зале. Понимаете? Я ещё помню — Хрущёв, это было единственное человечное лицо там. Потому что вы поглядите, кто сидел. Понимаете, у меня была такая странная психология. Я тогда думал: ну, он пьяный, он что-то орёт, ну какой я враг? Какой я враг? Причём тут венгерская революция в нашей стране? И я так прошёлся глазами по лицам в зале. Там был Косыгин. И я встретил лицо Козлова. Это был тогда временщик, второе лицо в государстве. Железобетонное такое, красивое лицо. Страшные холодные глаза. И даже этот орущий в бешенстве, сумасшедший, у которого, как говорится, «лезет» — он был человечный. А вот тот был машиной, которая раздавит. Я помню его глаза. У него укладка волос была, аккуратная. Очень красивый, холодный взгляд. И он смотрел на меня — в меня, сквозь меня. Взгляд его растаптывал. И эти люди пришли. Ну, не он персонально — он попался на каких-то взятках перед этим, его прогнали. Но пришли те же. Пришёл зал, который орал на Хрущёва. Вот этот зал и пришёл. Я это понимал. Мы, поэты, мы привыкли, что немножко через себя переступаешь, потому что где-то ты видишь идею большую. Так что в 64-м году мы все были в печали, в трауре. Я помню, пришли, сели, выпили немного за Хрущёва — и всё. Но боялись, что сразу начнётся сталинизм.