Папой он был замечательным, потому что никаких нравоучений не делал. Он меня не воспитывал в таком смысле, чтобы говорить, говорить, говорить, когда это уже получается антивоспитание. Нет. Он всё время это переводил в форму игры. Поэтому всё превращалось... Он мне говорил: «Ты очень быстро говоришь. Я ничего не понимаю, у тебя каша во рту». Но я продолжала так говорить. Потом он придумал какую-то девочку, которая быстро говорила, и когда я начинала быстро говорить, он говорил: «Это она. Мы сейчас её пойдём и нашлёпаем». Вот так мы играли как-то. Но на самом деле он очень много давал. Очень много давал. Во-первых, когда ты живёшь в этой атмосфере, когда ты слышишь музыку, когда всё это... Он замечательно читал стихи. Я не знаю просто... Понимаешь, это и не актёрское чтение, и не авторское чтение. Но ближе к авторскому, чем к актёрскому. Но в то же время это такая мелодика стиха – он чувствовал, поскольку был действительно очень музыкальный. Он не разыгрывал это как представление. Это не был стих, произнесённый как некое представление, а это была мелодика стиха. Но в то же время я помню: «Дробясь о мрачные…», – когда он начинал пушкинское стихотворение «Обвал» читать или что-то другое. Замечательно, замечательно. Поэтому, конечно, воспитание происходило вот так, в какой-то... А потом замечательно он мне читал Гоголя. Он ведь мне Гоголя вслух прочёл. Когда у меня мурашки по коже бегали, понимаешь. Я начинала видеть это всё. Как он вкусно читал! Как он вкусно читал. Он же никого не изображал. Он просто читал. Я, когда видела вот это всё – эти пейзажи, этих персонажей, – это замечательно, замечательно. Это запомнилось, и, в общем, это стало каким-то мерилом, по которому идёт отсчёт.