Что касается встречи с Горбачёвым и участников тех, кто присутствовал на этой встрече, то я хотел бы рассказать следующее. Учитывая, что у нас в стране ситуация сложилась крайне тяжёлая и надо было предпринимать определённые шаги, 17-го числа руководство страны собралось, пригласили на это заседание меня, и там было принято решение о направлении к Горбачёву группы товарищей, которые могли бы с ним переговорить на тему стабилизации обстановки. Туда вошли Бакланов — это первый заместитель по Совету обороны у президента, Шейнин — один из секретарей ЦК, Болдин — его помощник, он же заведующий отделом, я и Плеханов — от КГБ. Наша задача состояла в том, чтобы убедить Горбачёва, чтобы были приняты решительные меры по стабилизации обстановки в стране. В первую очередь — объявление чрезвычайного положения там, где сама обстановка заставляла это сделать. Я уже говорил, что у нас было постановление Верховного Совета от 23 ноября 1990 года, которое фиксировало обстановку в стране и говорило: «Чрезвычайная обстановка», и нужны соответствующие чрезвычайные меры. Мы хотели ему как раз об этом напомнить, чтобы он свой президентский долг выполнил. Это с одной стороны. С другой стороны, мы, конечно, этим шагом были намерены не допустить подписания союзного договора, с чем носился Горбачёв, имея в виду, что договор на тот момент могли подписать только шесть республик — а это уже развал. Мы не должны были этого допустить. С этой целью и решили послать группу. Мы поехали. Всё это происходило 18 августа во второй половине дня. Мы приехали к нему на дачу, нас встретили и разместили сначала в гостевом доме, в котором мы пробыли минут сорок в ожидании аудиенции. Нам говорили, что он якобы занят какими-то процедурами. Затем, наконец, Плеханов, который отвечал за организацию встречи — генерал Плеханов — провёл нас в здание, где находился Горбачёв. Мы поднялись на второй этаж, разместились в вестибюле, в кабинет Горбачёва пока не заходили. Там тоже ожидали минут двадцать-пятнадцать, пока он появится. В итоге мы поняли, что он всё это время посвятил не чему-то другому, а совещанию — проводил внутренний совет, как ему быть, когда ему доложили о нашем приезде. Естественно, для него это было неожиданностью. Но это не главное. Он пришёл, пригласил нас в кабинет, мы зашли, разместились у него. Кстати, там, кроме его стола и стула, был ещё маленький стол и два стула. Сели я и Бакланов, а Шейнин и Болдин встали у окон, так облокотились. Началась беседа. Потом Бакланов от меня отошёл, видимо, для солидарности со своими друзьями, а я остался визави с Горбачёвым. У нас беседа шла очень активно. Кстати, когда мы только вошли, тихо, но я всё это слышал, Горбачёв задал вопрос Бакланову, по-моему, рядом с ним был Шейнин: «Это арест?» Бакланов ответил: «Нет, мы приехали с важными задачами и будем беседовать как друзья». Я так понял, что после такого ответа напряжение у Горбачёва спало, и он вёл себя в разговоре с ними всеми, кроме меня, весьма развязано. Видимо, это у него уже в привычке было. Допускал и непарламентские выражения — к моему сожалению и удивлению. Речь шла о стабилизации обстановки. В основном говорил Бакланов, он излагал ситуацию, убеждал, что надо предпринять решительные шаги. Горбачёв реагировал однозначно: «Да, обстановка тяжёлая. Но чрезвычайное положение вводить нельзя, потому что это кровь». Это звучало очень странно. Почему? Потому что летом 1990 года мы приняли закон о режиме чрезвычайного положения. Для чего мы его принимали? Чтобы в зародыше прижигать все незаконные проявления. Тогда бы мы не имели той картины, которую в итоге получили — не было бы большой крови, в которую нас втянули экстремисты и сепаратисты. Он внешне вроде стоял на позиции «не желает крови», а фактически он её допускал, потому что не шёл на законные шаги. Короче говоря, по этому поводу шла полемика. Я в основном молчал, говорил Бакланов, немного — Шейнин, кое-что сказал Болдин. Я молчал до тех пор, пока Горбачёв не заявил: «Вот мы сейчас примем новый союзный договор, сосредоточим внимание на экономике, и народ заживёт значительно лучше». Я, конечно, не вытерпел. Не только потому, что я отвечал за большую область в вооружённых силах, был главнокомандующим сухопутными войсками, а в подчинении у меня было 18 округов, много академий, 40 военных училищ, различных заводов — почти полтора миллиона человек. Но и потому, что я был народным депутатом и обязан был высказать всё, что думал. Я вклинился в беседу и сказал: «Михаил Сергеевич, мне в последнее время приходится очень много ездить по стране. С учётом вывода наших войск из-за рубежа и создания для них условий. С учётом тяжёлой ситуации во многих гарнизонах. Я встречаюсь с военными, с гражданскими. И мне задают вопросы. В первую очередь: почему у нас с каждым днём всё хуже и хуже? Почему нет никакой надежды на улучшение? Почему войска выводятся в чистое поле, в неподготовленные районы? Почему офицеры, солдаты бедствуют, не обеспечены необходимым? Почему сам президент нарушает Конституцию? Почему не встречается с народом, а разъезжает в основном за рубежом, а не среди советского народа?» Вот такие вопросы мне задают. Они ставят меня в тупик. Я вынужден выкручиваться. Вы должны об этом знать». Он меня не перебивал, в отличие от того, как общался с другими. Выслушал, а потом говорит: «Вам, военным, кажется, что всё можно быстро сделать». Я ответил: «Нам ничего не кажется. Мы такие же граждане, как и все. Нам надо знать, что мы делаем, куда идём». Короче говоря, характер моих вопросов, может быть даже тон, были резкими. Потом он говорил, что я задавал их грубо. Ну, это его дело. Во всяком случае, вскоре беседа закончилась. Распрощались за руку. И вот на этом этапе он говорит: «После такого разговора, возможно, нам не придётся вместе работать». Я понял, о чём речь, и как военный человек сказал: «В таком случае я подаю рапорт и ухожу в отставку». Он не отреагировал. А ведь он — Верховный Главнокомандующий. Он обязан был сказать: «Принимаю» или «не принимаю». Ничего не сказал. Мы уехали, он остался. Потом начались разговоры, мол, его изолировали, лишили связи, он был угнетён — и прочее. Что в указе было сказано, будто он болен, а он не болен — это всё фантазии. Это всё фантазии. Он даже, когда мы уезжали, прощаясь, Бакланов ему говорит: «Может, вы с нами поедете? Там разрешим всё. Если здесь не хотите ни сами объявлять чрезвычайное положение, ни поручать кому-то». А ведь требовалось тогда — на железной дороге, где грабили как хотели, или в районах, где убивают, режут, уничтожают людей — нужно было объявить чрезвычайное положение, чтобы остановить развал. Но он отказался. Ему предложили поехать в Москву — он не поехал. Сказал: «Я болен». Он действительно был не по сезону одет, было тепло, а он в свитере. Потом стало известно, что радикулит или что-то ещё. «Я болен. Я не могу». Он был не тем человеком, за которого мы его принимали. В том числе и я.